ЛИФАН -2012
Главная >> В эфире >> Проханов Александр >> Описание выпуска

Проханов Александр

Александр Проханов

Проханов Александр

Ведущий программ:

08.02.2010 | 21:03

Все выпуски »

Ю.БУДКИН: Александр Андреевич уже в студии. Добрый вечер. Прошу.

А.ПРОХАНОВ: Даже не хотите меня представить. Вдруг я сегодня понесу такую ахинею, что это не впишется в ваш контекст.

Ю.БУДКИН: Мы же с вами обсуждали немножко, о чем вы будете сегодня говорить. Я предполагал, что вы будете говорить о шестидесятниках. Мой вопрос в том, почему?

А.ПРОХАНОВ: Шестидесятники монополизировали целую эпоху. Эпоха 60-70-х годов представлена ими в нашей новейшей культуре. Они сделали так, что молодые люди сегодня полагают, что в то время советская жизнь была черно-белой. Белую ипостась представляли шестидесятники, борцы за свободу, борцы с советской властью, а черной частью была красная империя. Шестидесятники-антисоветчики были очень интенсивной и серьезной силой тогдашнего нашего социума. Но помимо них, существовало огромное многоцветие, огромный сложный мир в советской культуре. Этот мир почему-то остался за кадром, в забвении. Никто не говорит о том поразительном цветении, которое после крушения советского строя вырвалось на свободу и создало сегодняшнюю реальность. В 90-е годы выпорхнуло на поверхность огромное количество эфемеров, фантастически интересных и красивых бабочек.

В советское древо, одряхлевшее, начинавшее разлагаться, были включены множество всевозможных субкультур, вирусов, штаммов, которые потом превратились в целые эпидемии, может, болезни, а может, в целые культуры. Я был в то время молодым человеком, очень жадным, остро исследующим открывшийся мне мир, ошибающимся. Мне хочется рассказать моим слушателям после того, как я уже рассказал о войнах, катастрофах, о Чернобыле, боях на китайской границе, о другой стороне моей жизни, моих представлениях, как они формировались. Что это за годы – конец 60-х – начало 70-х? Я был знаком с удивительными людьми. Например, ныне здравствующий мой друг, перед кем я преклоняюсь, кого почитаю, Юрий Витальевич Мамлеев, автор интернальных романов, маститый, известный русский художник. Тогда он был молодым безумцем, который собрал вокруг себя целый кружок таких интернальных людей, мистиков, метафизиков, воспевавших и исследовавших русское подполье. Даже не то подполье, о котором писал Достоевский, а подполье несколькими этажами ниже тех, до которых решился спуститься Достоевский. Русская демонология, демонизм, вся черная русская бездна, где жили русские нетопыри, вурдалаки, русская тьма. Весь спустившийся туда языческий, когда-то светлый и божественный русский мир после того, как православие с ним жестоко расправилось, казнив волхвов – волжских и камских. После этого этот мир спрятался от солнца и ушел в подполье.

Я помню эти восхитительные дни, когда этот кружок, наполненный поэтами, философами, странными экзальтированными женщинами, кочевал по Москве, менял квартиры, двигался от Малой Бронной на окраины Москвы. Там все друг друга любили, все пьянствовали, несли ужасную околесицу, которую сегодня в присутствии респектабельного общества повторять просто чудовищно. Там были ужастики про мертвецов, самоедов, каннибалов, любовников, которые сожительствовали с мертвыми кошками. Все это казалось ужасным и отвратительным на первый взгляд. Я тогда сказал Мамлееву «слушая весь этот ужас из твоих уст и из твоих страниц, у меня возникает странное ощущение, что я смотрю на луг, расцветший лазоревыми цветами. Откуда это странное ощущение?» Теперь, когда Мамлеев маститый, седой, утомленный, проживший огромную жизнь, написавший много своих ужасно-восхитительных книг, он создал поразительную теорию небесной, горной России. Он уже тогда нес в себе ощущение божественной русской высоты, русской красоты. Чем глубже в ад приглашал он своих читателей, тем ослепительнее над этим адом сверкала русская райская звезда. Этот опыт был для меня чрезвычайно важным. Кстати, эта субкультура мамлеевская, которая сейчас вышла на поверхность и выразилась в фильмы о вурдалаках, тварях подземелья в такую поп-культуру, стала пошлой, банальной, скучной. Тогда в лице Мамлеева она была сконцентрирована и вызывала ощущение какого-то взрыва. Еще один персонаж той поры, который формировал меня и создавал мою молодую душу. Это изумительный человек, ныне покойный, протоиерей Лев Лебедев, а для меня Лева. В мои молодые годы, когда он не был протоиереем, а был работником и хранителем краеведческого музея в Новоиерусалимском монастыре, увлекался йогой, стоял на голове, он был тогда для меня Левушкой. О нем бы я тоже хотел вам рассказать.

Ю.БУДКИН: Давайте сделаем это после перерыва.

Ю.БУДКИН: Сегодня солдат империи вспоминает о поколении шестидесятников. Протоиерей Лев Лебедев.

А.ПРОХАНОВ: Представьте себе разгромленный, еще неотстроенный, в руинах Новоиерусалимский монастырь, когда-то возведенный патриархом Никоном как некая стартплощадка, как некий космодром, куда, по замыслу патриарха и религиозных мыслителей той поры, должен был опуститься второй раз на землю Иисус. Там должно было состояться второе пришествие. Этот космодром, который строил Никон, нес в себе топонимику святой земли. Там была Голгофа, храм Гроба Господня, Иордан, Фавор, Синай – все, что существует и ныне на святой земле, но топонимика была смещена и перенесена в Россию, чтобы Господу, который спустится сюда, было бы комфортней чувствовать себя среди нашей снежной и суровой родины. Вот отец Лебедев брал меня поздней ночью с собой, мы отправлялись в этот разгромленный храм, он нес свечи, фонарь. Мы шли по хрустящим, глазированным изразцам, у нас под ногами вспыхивало то соцветие фантастического цветка, то какая-то звериная голова. Мы двигались с ним под огромным разгромленным куполом черного зимнего неба, наполненного космическими русскими звездами. Это был потрясающее ощущение мира, огромного русского космоса, который мы видели через разгромленную голову этого собора. Он подводил меня к гробнице патриарха Никона, мы читали при свете его лампады эпитафию, слово похвальное, начертанное на старославянском языке на этом камне. Он крестился, он очень скоро был рукоположен. Это было сложное время. Стать священником было чрезвычайно трудно. Он был священник катакомбного типа, блистательный историк, знаток философии, русской истории, русской экономики тех лет. Он принял христианство и стал одним из таких восходящих светил русского православия. Хотя в ту пору взойти на фоне русской церковной жизни было чрезвычайно сложно, она была вся поднадзорна и всячески преследовалась и угнеталась.

Он печатался в «Вече» анонимно, он кочевал по России, меняя приход на приход, занимаясь просвещением, миссионерством. В одном из таких сельских храмов в селе Тесово под Вязьмой он и меня окрестил. Я помню, это был пустой, холодный храм Казанской Божьей матери. Я стоял в огромной медной старинной купели, он меня крестил и создал для меня огромный мир русской православной мистики, которая до сих пор меня питает. Он был разочарован в делах, которые творились в Русской православной церкви, и перешел к зарубежникам. Он написал несколько замечательных книг. Одна из них посвящена была истории русского православия «Русь православная», где он высказал интересную мысль о том, что Русь была беременна православием еще задолго до крещения. Эти чистые, наивные язычники – поляне, древляне, кривичи – несли в себе столько наивного света, столько ощущения солнца, столько переживаний красоты и блага, что они были уже готовы принять эту религию света, религию Христа. Потом он, видя кромешность нашей жизни, в том числе и кромешность 80-х годов, впал в уныние, его искусило, он впал в прельщение, он отвернулся от русского народа. Он всегда называл русский народ народом богоносным, который сотворяет в себе самом царствие небесное. Россия для него была мученицей, идущей на Голгофу, повторяя крестный путь Христа. А здесь что-то вдруг произошло с ним, и он отвернулся от народа, сказал, что народа больше в России нет.

Весь народ уже на небесах среди праведников. Там мученики церковные, там великие русские художники и мистики, а это не народ, это просто население, которое не заслуживает ни внимания, ни интереса. Это нас с ним разлучило, мы удалились друг от друга, хотя при встрече обменивались поцелуями. Я у него просил благословения. Он умел очень горько. Он летел со своим единомышленником-зарубежником в Штаты и умер прямо на американском аэродроме. Он должен был умереть в России, среди русских берез и снегов. Он был для меня носителем того таинственного, высокого православного чувства, которое сегодня доступно для всех нас. Двери храмов открыты, обитель открывается за обителью. Но вот этого глубинного, трагического и светоносного ощущения мира я ни у кого по сей день не встречал. Еще одна фигура, которая питала меня в ту пору, которая аттестовала эти годы не только как годы нынешних шестидесятников, но как годы удивительного многообразия. Судьба подарила мне друга – архитектора, футуролога Константина Павловича Пчельникова. Если Лев Лебедев шел в церковные катакомбы первохристианские, а Мамлеев шел еще глубже и дальше в русское подземелье, то Пчельников был человеком русского будущего. У него была закваска русских футуристов и интеллектуалов 20-х годов. В нем было что-то от Хлебникова, в нем было что-то и от Мельникова. Он был и Карбюзье, и Гумбольт, который изучал мир бабочек, растений и животных. Он изучал цивилизацию.

Его города будущего были посланы на всемирную выставку в Осаку, они представляли из себя поразительные зонтичные соцветия. Они вырастали на таких высоких стеблях, чтобы не губить природу, они полностью отрицали сегодняшнюю Москву, которая расползлась, как блин, по дивному Подмосковью и превратила жизнь современного человека в ад с этим транспортным тромбофлебитом, с этой загазованной средой, с гибелью подмосковных цветов, лосей и рек. Его города как раз были направлены на сохранение этой дивной русской биосферы. Наверху эти зонтичные города-цветы как бы собирались из множества крохотных ячеек. Каждая ячейка – это квартира. При случае эти ячейки рассыпались, и город исчезал и переносился то в русское Заполярье, то мог уноситься на другие планеты, то идти на дно океана, чтобы разрабатывать подводные месторождения углеводородов или всевозможных руд. Его ощущение этой красоты и мощи цивилизации, этот советский глобализм страшно меня взволновал. Я по сей день нахожусь под впечатлением от его высоких идей. Наше совместное с ним путешествие то на танкере по Оби, то по русским деревням, где мы собирали полотенца, вытаскивая из огня сжигаемых тогда церквей, наши бесконечные беседы, его утонченный вкус, его коллекционирование бабочек. Он работал в Африке и привез оттуда коллекцию бабочек. Я как-нибудь расскажу о своем коллекционировании бабочек. Это страсть, для кого-то смешная и нелепая, а для кого-то необъяснимая. Моя страсть берет исток у моего друга Константина Пчельникова.

Ю.БУДКИН: Мы сделаем короткий перерыв на рекламу и продолжим.

Ю.БУДКИН: Сегодня Александр Андреевич вспоминает о шестидесятниках. Я напомню, что уже вспомнили о писателе Юрии Мамлееве, протоиерее Льве Лебедеве и архитекторе Константине Пчельникове.

А.ПРОХАНОВ: Обо всех них я говорю абсолютно бегло. В моем рассказе это крохотные этюды, которые не показывают глубину и красоту этих людей и формы, в которых они открывались мне, формируя из меня личность, верящую, сомневающуюся, любящую и творящую. Сегодня в нашем пасьянсе, идеологическом и мировоззренческом, присутствуют русские язычники. Это очень сильное движение, сильное явление. Это радикалы, которые апеллируют к дохристианскому русскому прошлому, полагая, что именно в нем содержатся русские силы, русские корни и русские боги. Это движение охватывает интеллектуальные круги, мир художников и простого люда. Я знаю, что баркашовцы, например, апеллировали к русскому язычеству как к той энергетике, откуда Россия должна черпать силы для своего возрождения духовного. Я подвязался в кругу русских язычников. Это были художники. Был такой художник Николай Мануйлов, мы его называли Кук. Мы вместе погружались в доступные тогда для нас формы и примеры русского духовного язычества. Например, мы читали запоем вслух «Старшую Эдду», мы читали сказки Афанасьева, собирали русские поговорки, былины, отправляясь за ними в Заонежье.

Мы занимались собиранием русских старинных песен. Возвращаясь из этих экспедиций, мы собирались на моей квартире. Если мы садились за стол в 8 вечера, ставили на этот стол чекушку водки, тарелку соленых огурцов и начинали петь наши песни. К концу ночи, когда за московскими окнами начинало светать, чекушка оставалась нетронутой, а мы были наполнены такой силой, радостью и красотой. Тогда я мог, наверное, спеть подряд 100 песен народных. Причем многие из этих песен не найдешь в справочниках фольклорных. Эти песни я искал в деревнях Смоленщины, Псковской губернии, в Заонежье. Это были религиозные песни, разбойничьи, солдатские, песни, связанные с покорением Казани Иваном Грозным, связанные со смутным временем, в которых говорилось о попе Ереме, что двигался по разбойным русским дорогам с крестом на ремене в 1,5 сажени и благословлял на разбой тогдашних братков, которые гоняли свои разбойничьи свадьбы по ночной смутной Руси. Вот это увлечение язычеством имело интересное проявление. Они художники, большие мастера пластики, мастера красоты. Однажды нам пришла в голову мысль сделать маски языческие. Мы собрались вместе, лепили эти маски из папье-маше, из мокрых газет, клеили, создали болванки фантастические, потом раскрашивали в яркие краски. Они были как ритуальные маски. Среди этих масок была маска солнца, похожая на подсолнух, была маска смерти, покрытая лазоревыми цветочками. Там был чудовищно страшный и смешной цыган, были деревенские девки-дуры, там был солдат.

Это были ряженые, которые присутствовали на наших рождественских колядованиях. Когда мы эти маски раскрасили, высушили и выставили на стол, они представляли какое-то завораживающее, чудовищное толпище этих носов, этих глаз, этих подглазий черно-синих, этих приделанных вместо волос проволочных мочалок. Мы надели эти маски на себя, потихоньку, робея, задыхаясь в них, пустились в танец. Постепенно, глядя на других, мы вошли в поразительный транс. Кто-то превратился в солдата, кто-то – в безумного деревенского кликушу, кто-то стал вестником смерти, кто-то хохотал, как безумный, сквозь цыганскую черную бороду. Мы вошли в неистовство, в раж, мы скатились по лестнице в этих масках на московскую заснеженную улицу глубокой ночью и устроили там чудовищный танец. Это напоминало танец скакунов, которые пугали москвичей и петербуржцев в 20-е годы. Одинокий прохожий в ужасе огибал нас. Он не знал, явь это или страшный сон. Эти маски долгое время висели у меня на стене как воспоминание о той потрясающей силе и красоте. Я жалею, что они погибли в одном из пожаров, который охватил мой дом.

Ю.БУДКИН: А это не тот самый Кук, о котором вы вспоминаете, который из своей дачи устроил Кошкин дом, сказочный терем?

А.ПРОХАНОВ: Да, это тот самый Кук. Мы ездили вместе строить этот Кошкин дом. Мы веселой и дружной артелью из шпал креозотовых, мы отвозили их туда, клали их, он их рубил в пазы, потом превратил этот дом в такое капище языческое, украсив его резьбой, своими картинами. Мы с ним тоже разошлись, у меня была другая судьба, но до сих пор в моем доме висит его подарок – поразительной красоты деревянный крест, который он выточил. То ли Иисус на распятии, то ли это Один – бог древних германцев, который сам себя повесил на дерево. Я вспоминаю об этом языческом времени с тем же благоговением, с каким вспоминаю цивилизационные взлеты моего технократа-урбаниста Пчельникова или православного мистика Льва Лебедева.

Ю.БУДКИН: Вот наш слушатель просит вас сказать вот о чем. Вот вы рассказываете обо всех этих людях. У них денег было много? И какое у них к деньгам было отношение?

А.ПРОХАНОВ: Это был очень интересный мир. У них не было денег, потому что они нигде не работали. Быть такими, какими я их описал, невозможно, оставаясь в КБ инженером или клерком. Это были люди, выброшенные за пределы официоза. Для того, чтобы в ту пору, когда неработающий человек назывался тунеядцем, его можно было посадить в воронок и отправить, как в свое время Бродского, куда-то в ссылку, многие из них претворялись сумасшедшими, шизофрениками. Вот эта искусственная шизофрения была, с одной стороны, защитой от этого жестокого мира, с другой стороны, она стимулировала в них творчество. Творчество, так или иначе, было связано с легким безумием.

Ю.БУДКИН: Александр Проханов на РСН сегодня вспоминает о шестидесятниках.

Ю.БУДКИН: Сегодня Александр Проханов вспоминает шестидесятников. Писатель Мамлеев, священник Лебедев, архитектор Пчельников, художник Мануйлов. Кто еще?

А.ПРОХАНОВ: Это была пора расцвета самых разных национализмов. Казалось бы, советская идеология. В недрах этой идеологии возможна была еще такая имперскость традиционная, но национализм сам по себе являлся преступлением. Можно было загреметь очень далеко. Тем не менее эти националисты были вокруг. Наша среда была наполнена этими националистами, которые вели друг с другом, а также со мной непрерывные разговоры и споры. Я в этих спорах представлял империалистов. Я был русский шовинист и империалист. Страстные споры я постоянно вел с моим другом – художником Василием Полевым. Он был украинский националист. Его старший брат в это время сидел в наших лагерях, потому что был бендеровец.

Он сидел за сопротивление украинское. Мы с ним до одури, до глухоты, мы будили друг друга ночью по телефону, мы встречались и говорили. Он упрекал меня в том, что Россия загубила великую украинскую культуру и выпила из нее все соки, оставаясь культурой болот, лесов, третьего сорта. Мы сравнивали исторические трактаты Костомарова, который был украинистом, и Ключевского, который был представителем имперского русского исторического сознания. Мы сравнивали пластику церквей, везде искали отличия. Он показывал украинские церкви в виде каскада золотых, поднимающихся в небо куполов, такое украинское барокко. Я ему говорил о храмах Новгорода и Пскова, говоря, что их превосходство над этой дробной, рафинированной, несколько болезненной барочностью, монументальность этих храмов очевидна, превосходство их совершенно несомненно. Мы пели песни. Я говорил, что украинские песни – это часть огромной русской культуры. Он говорил, что нет, русская песня и украинская – это две совершенно разные песни, потому что украинская рождалась в степи, она была вольна, катилась от горизонта к горизонту. Когда казачий разъезд ехал по этой степи, кони пропадали в травах, надо было петь долго, далеко, чтобы эта песня катилась. А Русь жила среди лесов, где небо в овчинку, они и пели свои песни монотонно, которые возносились вверх и падали вниз.

Мы обижали друг друга, расходились на некоторое время, а потом опять сходились. Он показывал мне красоту украинских вышивок, рушников, а я его тыкал носом в восхитительные северные русские рубахами с их языческими берегинями, с колдовскими алыми крестами, которыми были расшиты русские рубахи или сарафаны. Эти споры могли показаться во многом абстрактными, если бы его брат не вышел из лагеря, он был проездом в Москве, посетил мой дом, это был такой красавец с белыми, как снег, волосами, поседевшими во время всех несчастий, и если бы сегодня Бендера не был узаконен как национальный герой Украины. Вот где все зарождалось. Вот где зарождались Ющенко, Тимошенко, украинские националисты, которые сумели сломать русскую эру и русскую эпоху и разломить весь русский мир на две части. Они рождались в московских полуподпольных, полупреступных спорах и разглагольствованиях. Как Полевой хотел, чтобы я согласился, что Гоголь – украинский писатель, хотя он писал на русском языке. Он украинец по всему – и по профилю, и по манере смеяться, и по любви к родной украинской старине. Я помню, он говорил «все лучшее, что написано Гоголем, было написано с любовью к родной Украине - «Вечера на хуторе близ Деканьки», «Тарас Бульба», а все жестокое, демоническое было написано в России, ставящее крест на России. Это «Ревизор» с этими русскими уродами, «Горе от ума» с этим чудовищным Чичиковым, конечно, Невский проспект и все безумные петербургские сумасшедшие рассказы». Я не знаю, куда сейчас его завела судьба, где он сейчас, радуется ли он тому, что Украина, выпавшая сегодня из великой славянской семьи, погружена в хаос, деградацию, поют ли сейчас там украинские песни или поют только паллиативы джазовые на этих бесконечных майданах.

Ю.БУДКИН: Когда вы спорили о русских и украинских песнях, вы что-то выбрали для того, чтобы исполнить вместе?

А.ПРОХАНОВ: Он меня научил поразительным песням, он научил меня бендеровским песням. По-моему, это был конец 19-го или начало 20-го века. Это была русофобская песня, там были такие примерно слова: «Ой, Богдане, Богдане, неразумный ты сыну. Занапастил вийско, продав Украину». То есть, Богдан Хмельницкий, что же ты сделал, дурень такой, ты наше войско украинское погубил. Припев был такой: «Иде побачив кацапуру, там и рижь». Где увидишь кацапа, там его и режь. Я не думал, что за этими словами действительно может быть кровь. Она и сейчас есть, и была. Я с упоением вместе с ним повторял: «Иде побачив кацапуру, там и рижь». А это я был кацапурой, которого вдруг он мог бы пырнуть как своего идеологического врага.

Ю.БУДКИН: Перерыв.

Ю.БУДКИН: Александр Проханов сегодня вспоминает о своих знакомых шестидесятниках.

А.ПРОХАНОВ: Но это были не единицы, это была целая среда, планктон творящий. Никакого там лютого, одномерного антисоветизма, о котором нам говорили Лакшин, Окуджава, не было. Там были другие ценности, другая энергетика, там были другие формы сражения духовного и протеста. Я не могу обойти и еврейских националистов, которые в ту пору были. В нашей компании появлялся Миша Гробман, художник. Тогда он был молодой, смешной, ершистый, с таким черным кудрявым коком. Он тогда уже рисовал очень интересные а-ля Шагал лубки, картины, посвященные еврейскому фольклору и еврейским местечкам. Он потом эмигрировал на святую землю. Время от времени приезжает сюда, я с ним пару раз встречался, он уже другой. Никакой он не ершистый, он лысый, печальный, тяжеловесный, но он именитый художник и в Израиле, и в Европе. Мы встречаемся с ним всегда, как люди встречаются со своей юностью. Я был введен в очень интересный московский еврейский мир. Меня судьба познакомила с главным режиссером Театра Ермоловой в ту пору Комиссаржевским и его женой. Это были рафинированные люди, очень высокой русской культуры, русско-еврейской культуры.

Их дом, такой богатый, на Сретенке, был вместилищем очень сложного интеллигентского московского еврейского мира. Я поражался, видя эту публику, подслушивая иногда его телефонные разговоры, я вдруг понял тогда, что такое солидарность еврейская, культурная, интеллигентская, когда каждый радел за другого, когда эти люди умели объединяться не по призыву, а по какому-то стихийному внутреннему чувству и создавали гибкую, сложную структуру, воспроизводя себя в самых разных сферах: театре, музыке, прессе. Я наблюдал весь этот поразительный мир, который был мне в диковину, но очаровывал меня своей внутренней тайной. Я его не боялся тогда, он не был мне чужд. Может, потом возникали, особенно в 90-е годы, ощущения того, что это беда - гусинские, березовские, фридманы, которые захватили мою землю, мои сокровища. Тогда ничего этого не было. Я любовался ими. Они приняли меня в свой мир, открывались мне. Я не забуду один вечер, Комиссаржевский пригласил к себе в дом Утесова. Уже старый Утесов, больной, тучный, тяжеловесный, тусклый, он пришел к нему, сел. Было видно, что он нездоров, ему тяжело, что с неохотой пришел. Потом вдруг случилось чудо, преображение. Он вдруг помолодел, у него засверкали глаза, у него появилась утесовская эта улыбка, чем-то эта улыбка напоминает мне улыбку Хазанова, у них примерно одинаковая антропология, и он весь вечер острил, хохотал, веселил стол, все им любовались. Я понял, что такое тот молодой Утесов, который был уже от меня скрыт.

Я благодарен этому дому, этим удивительным открытиям для меня. Потом они все умерли. Кто-то умер от сердца, кто-то от онкологии, кто-то просто уехал в края другие и для меня, и для России умер. Это было самое начало 70-х годов. Я был счастлив тем, что познакомился с Ильей Сергеевичем Глазуновым. С ним я по-прежнему дружен. Это человек, перед которым я преклоняюсь. Представляете, какая полифония этих встреч, знакомств и дружб, о которых я вам говорю? После этого еврейского мира, этого бомонда, этих утонченных, рафинированных музыкантов, поэтов и театралов вдруг мир Ильи Глазунова. Я очутился в его доме, где Моссельпром. Он вернулся из очередной своей экспедиции на Север и показывал эти иконы обгорелые, которые он вытаскивал из каких-то полусгоревших и разграбленных храмов. Он тогда мне вдруг поставил большой диск, который привез из Парижа, там был казачий хор, который исполнял восхитительные русские религиозные хоралы. Я был заворожен этим домом, этими хоралами и молодым, страстным Ильей Глазуновым, который проповедовал. Все приходившие в его дом сразу попадали в такую молельню. Он неутомимо проповедовал, он был миссионером. Он проповедовал Россию, русскую культуру, русскую монархию. Он был монархистом тогда, он и теперь монархист. Тогда это казалось диким. Какой монархизм? На дворе начало 70-х годов, царь расстрелян. И вдруг передо мной монархист. Теперь каждый второй у нас монархист. Может, и я монархист, потому что я империалист. Я тогда был красным империалистом. Когда исчезла красная империя, исчез антагонизм красного и белого для меня. Для меня империя является единственной формой, в которой Россия может существовать – белая это империя, красная или сегодняшняя. Лишь бы это не была республика, лишь бы это не был осколок огромного русского мира.

Теперь, когда я встречаюсь с Ильей Сергеевичем Глазуновым в его новом святилище, среди восхитительных картин, когда он приглашает меня в свою галерею, я всегда испытываю благоговение перед человеком, который через всю жизнь пронес это целостное мировоззрение, никогда его не скрывал. Это целостный носитель белого имперского чувства. Видимо, он почувствовал мою искреннюю к себе любовь и в один прекрасный момент написал мой портрет, который у меня висит в доме, портрет человека, на которого села бабочка – русская крапивница. Мне очень дорог этот портрет. Иногда я позирую на фоне этого портрета перед телекамерами. Результат, конечно, чудовищный. Такой божественный портрет Глазунова и это изможденное и потрепанное лицо оригинала.

Ю.БУДКИН: Александр Проханов на «Русской службе новостей». Небольшой перерыв.

Ю.БУДКИН: Сегодня Александр Проханов вспоминает о своих шестидесятниках. Александр Андреевич, когда говорят о шестидесятниках, по идее, должны быть люди одинакового возраста. Но, согласитесь, Глазунов и Комиссаржевский, там разница в годах лет 20 точно.

А.ПРОХАНОВ: Я говорю о культурах, наполнявших эти годы. Там могли быть и старики. Те, кто называет себя шестидесятниками, не правы. Это было не их время или не только их время. Рядом с ними жили другие культуры, другие гении, другие творцы. И затоптать это все, и выдавать это время за унылое сидение на кухне за бутылкой водки, капустой и такое поношение советского строя, это глупо и несправедливо. Было два места, где все эти люди, о которых я говорил, сходились вместе. С каждым из них я дружил в отдельности, они были, может, несовместимы, они друг друга, видимо, либо заколдовали, либо перебили. Но вот два места, где они могли бы собраться. Первое – это курьезное место. У меня в жизни был период, когда я начинающим журналистом работал в журнале «Жизнь слепых». Я был таким своеобразным поводырем слепых, где я был для них глазами, ушами, я приносил им вести из большого зрячего мира.

Тогда я в этом журнале, там был еще брайлевский вариант, когда люди кончиками пальцев касались точек, наколок, а был журнал с крупным шрифтом для плохо видящих. Он тоже назывался «Жизнь слепых». В двух номерах этого журнала я публиковал «Города будущего» Пчельникова, они нигде не могли появиться, рисунки Васи Полевого, иллюстрации Кука, феноменологию отца Льва Лебедева «Представление о русском народе», всевозможных сказочников. Вот Мамлеева с его «дохлыми кошками» не удалось опубликовать. Курьез, что первыми их увидели слепые. Есть такая поговорка «самым видящим является слепой». Он слеп, но он видящий. Вторым местом, где они встречались, был Дом литераторов, ЦДЛ. Это была такая реторта, закрытая от внешнего мира. В эту реторту залетали все эти фантастические существа. В дубовом зале Дома литераторов, в таком ложно-готическом стиле, с витражами, можно было увидеть одновременно академика Сахарова, Владимира Максимова, а также еврейских националистов, украинских националистов, деревенщиков, которые пели милую сердцу лубяную Русь, анархистов и нигилистов, которые ненавидели все и вся, и просто замечательных русских забулдыг. Эта колба Дома литераторов, в конце концов, была разбита. Я там недавно был, это мертвый дом. Сейчас можно писать записки из мертвого дома. Это пустой, холеный, дорогой ресторан для снобов, с официантами, с манжетами.

Все это напоминает плохо скопированный лондонский клуб. А тогда все пело, шумело. Из этой реторты, когда она разбилась, все эти субкультуры вылетели на свободу, населили наш мир, разрушили и разорвали, как эти баобабы планету, разорвали наш социум советский. Сейчас мы живем в расколотом мире. Все эти огромные культуры, во многом израсходовав себя, сталкиваются, вяло друг друга бранят, кусают. Задача будущего русского государства, которое неизбежно будет построено, - собрать все эти драгоценные ферменты и опять создать из них такую восхитительную витражную вазу, где каждый кристалл сиял бы своим неповторимым светом. Это государство я называю пятой империей русских, которую мы и строим.

Ю.БУДКИН: Андрей Юдин спрашивает, вот когда вы рассказываете о людях 60-х, о которых вы пишите: «Они остались интеллектуалами и деятелями культуры, а вы превратились в соловья Генштаба и солдата империи». Как вы оцениваете это?

А.ПРОХАНОВ: Я писатель, у которого в этом году выйдет 15 томов собрания сочинений. Я не соловей Генштаба, я и русский Киплинг, и прикольный динозавр, и красная мессия, и красно-коричневый, и русский фашист, и черт знает кто еще, потому что я шел и писал свой век. Эти люди, о которых я говорил, они записаны на скрижалях моих текстов. Я не знаю, куда вынесла судьба, на какие вершины других моих друзей. Я думаю, что в царствии небесном мы все сойдемся опять в одну большую русскую семью, не будет среди нас ни соловьев, ни ворон. Мы просто будем братьями и друзьями.

Ю.БУДКИН: Вот вы вспоминали людей, мы смотрим в Интернете и выясняется, что Лев Лебедев умер, уезжая за границу, художник Василий Полевой – в Южной Каролине. А это как понимать?

А.ПРОХАНОВ: Взорвалась планета, взорвалось огромное светило, имя которому Русская империя, красная империя. Этот взрыв расплескал всех. В 1917 году произошел огромный взрыв, который взорвал нашу белую империю. Тоже огромное количество людей расплескалось. Удел России, так устроены наши реки, наши ветры, так мы строим храмы, так мы любим наших женщин и слагаем наши песни, что мы, достигая высочайших высот и цветения, опять падаем в бездну. Здесь Мамлеев мог бы рассказать больше, чем я, о русском демонизме, русском сатанизме, а также о том, что России всегда суждено вырваться из этой черной дыры и продолжать строить царствие небесное. Я объясняю это трагической судьбой русской имперскости, когда они все уезжали, она падала в бездну, из которой мы сейчас мучительно и противоречиво выходим.

Ю.БУДКИН: А может, есть другое объяснение? Я нашел текст про шестидесятников. В России не любят диссидентов – ни чужих, ни тем более своих. В российском социуме больше ценят тех, кто особо не высовывается, не отличается – ни в отрицательную, ни, еще хуже, в положительную сторону.

А.ПРОХАНОВ: Я вас сейчас рассказал о диссидентах, это были диссиденты, которые наполнили советский социум поразительной красотой, разнообразием. А когда взорвалась планета, туда же уехали не диссиденты, туда уехали все. Сейчас разве диссиденты уезжают? Уезжают люди за большим рублем, гастарбайтеры русские, которые бросают НИИ, а там подметают полы. На Запад или в Израиль уехали не диссиденты, а люди, увешанные орденами боевого красного знамени. Это просто распался огромный русский мир в очередной раз, и оттуда полетели осколки. И диссиденты, и недиссиденты, и счастливчики, и несчастные. Вот такие мы уродились.

Ю.БУДКИН: Но влияние шестидесятников сейчас сохраняется?

А.ПРОХАНОВ: Я думаю, что антисоветизм социальный стал просто достоянием определенной части нашего истеблишмента, нашего правительства. Все наше телевидение антисоветское, наша интеллигенция, которая процветала в советское время, режиссеры, актеры, они же считают своим долгом, говоря о своем прошлом, сказать, что это было ужасное прошлое.

Ю.БУДКИН: Но это той части шестидесятников, которые официально шестидесятниками считаются. А те, о которых вы рассказываете.

А.ПРОХАНОВ: А те, о которых я рассказываю, в ужасе от происшедшего.

Ю.БУДКИН: Но они как-то влияют на сегодняшнюю ситуацию? Их творчество, в конце концов?

А.ПРОХАНОВ: Вот посмотрите мне внимательно в глаза. Влияю ли я на сегодняшнюю ситуацию?

Ю.БУДКИН: Я думаю, что да. Вы пытаетесь это делать.

А.ПРОХАНОВ: Я один из них. Я не лучше их и не хуже. Просто я сегодня в этой передаче попытался передать энергетику той поры. А у каждого же есть свой выход в социум. Он породил учеников, товарищей, он умер своей смертью, оплодотворил целые миры сегодняшней русской жизни. Конечно же, они здесь, они все вернулись, поэтому я хочу соскоблить с этой иконы 60-х годов эту гарь.

Просмотров: 584

Наверх