ЛИФАН -2012
Главная >> В эфире >> Будкин Юрий >> Описание выпуска

Будкин Юрий

Юрий Будкин

Будкин Юрий

Ведущий программ:

Родился в 1969 году в Новосибирске. В школе был общественником и активистом.

Подробнее...

25.01.2010 | 21:03

Все выпуски »

Ю.БУДКИН: Александр Андреевич, добрый вечер.

А.ПРОХАНОВ: Добрый вечер.

Ю.БУДКИН: Сегодня вы решили поговорить о самой старой, как некоторые говорят, российской газете.

А.ПРОХАНОВ: Это очень кстати. Потому что только что исполнилось 180 лет со дня основания «Литературки». Газета отпраздновала свой юбилей. Для меня эта газета значила очень многое. Это целый жизненный этап огромный. Я, наверное, 15 лет был связан с газетой. Сначала в качестве специального корреспондента, а потом постоянного автора. И именно из «Литературной газеты» я улетал на все эти войны, эти странствия по миру. И возвращался туда, принося, как такая пчела, свой медовый, достаточно горький иногда, взяток. Я помню, что молодым человеком я видел «Литературную газету». Ее выставляли, как многие советские газеты, в стеклянных таких ящиках на бульварах.

Она была абсолютно невзрачная газета. Она напоминала ведомственные газеты. Была «Юридическая газета», была «Экономическая газета», была «Учительская газета». И такая же ведомственная газета – «Литературная». Это как, ну, не знаю, газета речников, газета сталеваров. Она разговаривала о внутрицеховых проблемах, мало интересовавших широкую публику. И вот у нее появился гениальный главный редактор – Александр Борисов Чаковский. Я говорю «гениальный», потому что результатом его труда было создание этого гигантского идеологического комбината. Комбината, который управлял идеологией страны параллельно, а, может быть, и автономно от ЦК КПСС на протяжении 15 или, может, 20 лет. В чем была идея Чаковского – он очень чутко и остро уловил набухающие в монолите советской идеологии противоречия, такие глубинные сотрясения, глубинные пузыри, которые выдавливались из этого централистского монолита. Что это были за тенденции, что это были за пузыри? Во-первых, назревал кризис самой системы. И в недрах системы копились такие преобразовательные, назовем их перестроечные или модернизационные силы, которые хотели реформировать строй, реформировать экономику, реформировать социальный мир, реформировать политическую систему.

Речь не шла об уничтожении, как это было в 91-м году. Речь шла о трансформации, об улучшении, о создании дополнительных каналов, через которые страна получала бы дополнительное управление. Это раз. Повторяю, сам централизм, сама централистская система требовала постоянной модернизации. С другой стороны, у этой системы возникала оппозиция. Достаточно серьезная оппозиция двух направлений. Одна оппозиция – я бы ее назвал сегодняшними терминами – либерально-демократическая оппозиция, которая вылилась в целое направление литературное, получившее название городской прозы. И в основе этой городской прозы, потому что действие этих обычно романов проходило в городах, лежала трагедия 37-го года. Репрессии, невинно убиенные, Трифонов с его «Домом на набережной». И вот это такое достаточно скрытое, но напряженное противостояние, оно нарастало. В своих высших проявлениях оно превращалось в диссидентство. Оно превращалось в Солженицына и его последователей. И с этим надо было что-то делать. Другая волна, тоже оппозиционная кремлевскому централизму, так называемая деревенская проза.

Деревенская проза, как ни странно, тоже была связана с болью по поводу исчезновения деревни. А деревня начала исчезать, по мнению «деревенщиков», тогда, когда по ней был нанесен удар раскулачивания, изгнания из деревни наиболее трудоспособных людей, наваливание на деревню всего бремени сталинской индустриализации, войны. И в глубине деревенской прозы, деревенского направления тоже лежал такой стон народный. И тоже лежала внутренняя, глубинная оппозиционность Кремлю. Вот эти три направления, они существовали в публике, они существовали в обществе. И Чаковский Александр Борисович очень точно и ловко их уловил. Он эту ведомственную, земскую газету превратил в комбайн. Он разделил ее на две части. Во-первых, он изменил формат. Он сделал ее пышной, 16-полосной, небывалый для советского времени формат. Он сделал ее цветной, наполнил ее совершенно другим дизайном, который отличался от дизайна «Правды» или «Известий». И сделал из нее две половины, такой складень.

Ю.БУДКИН: Две тетрадки это называли.

А.ПРОХАНОВ: Да. А в иконографии это называется складень такой, две доски, две скрижали. Первая, головная, скрижаль, она посвящалась как раз модернизации строя: экономика, политика, социальная сфера, внешняя политика, новые типы, как сейчас говорят, менеджеров или управленцев. Новые отношения между партией и индустрией, реформы косыгинские. Там собрались такие реформаторы, очень энергичные.

Ю.БУДКИН: Но ведь «если бы директором был я» - это ведь оттуда?

А.ПРОХАНОВ: Оттуда все. Если бы директором были вы, если президентом Медведевым был я, если бы главой ФСБ был Бортников – все оттуда шло. Оттуда пошло огромное количество новаций. По существу, первая тетрадка была такой прелюдией, такой академией для будущей перестройки. Хотя я убежден, что в этой академии не замышлялся распад СССР. Там замышлялись всевозможные политические технологии, связанные с оптимизацией строя. Вторая тетрадка занималась идеологией как таковой, в основном, литературой. Потому что литература была вместилищем этих идеологических процессов, состояний, настроений. И она, литература, влияла на общественное сознание. И тогда действительно СССР, это была читающая страна. Люди зачитывались, толстые журналы, миллионные тиражи. И литературные произведения воздействовали магически на сознание нашей публики. И Чаковский решил использовать эту власть, это всевластие литературы над умами советскими как способ воздействия и, может быть, даже отчасти манипуляции этими умами. Потому что вот эти две тенденции – деревенская, с одной стороны, городская, с другой стороны, а с третьей стороны то, что я называю условно советский эпос. Это литература, которая превращала сиюминутное, советское, кремлевское во что-то эпическое, монументальное, такое значимое, в такой монументализм, что ли, советский. Вот эти три направления, они между собой сражались. И управлять ими требовало большого искусства.

Ю.БУДКИН: Александр Проханов в прямом эфире на «Русской службе новостей» о «Литературной газете». После рекламы продолжим.

Ю.БУДКИН: Мы продолжаем. Сегодня Александра Проханов говорит о «Литературной газете». Я хотел бы просто уточнить: вы заговорили о времени Александра Чаковского в «Литературке». Он пришел туда в 1962 году. А когда он стал ее вот так изменять, эту газету, почти сразу?

А.ПРОХАНОВ: Я боюсь путаться в датах, потому что я пришел в «Литературную газету» в 1968 году. Я пришел уже вот в этот комбинат, в целую цивилизацию, созданную им. Конечно, это давалось ему не в одночасье. Была громадная работа – организаторская, интеллектуальная работа, подбор кадров. Сам Чаковский руководил газетой в целом. Он нес бремя идеологии. Он был идеологом газеты. И он не вникал в частности. Он появлялся на страницах газеты в чрезвычайных случаях, когда надо было, скажем, ответить какому-нибудь американскому президенту или встретиться с Киссинджером. Тогда он встречался, и целые полосы посвящались их диалогам. Первую, эту самую главную, социальную тетрадку вел его заместитель – Виталий Александрович Сырокомский. Это очень крупная такая личность, очень сильный человек, искушенный политик, изощренный журналист, в чем-то бунтарь, в чем-то человек абсолютного экспромта и авангарда. В чем-то очень наивный, как ребенок, и брутальный, жестокий, когда этого требовали обстоятельства.

Второй тетрадкой руководил Кривицкий. По-видимому, тоже очень тонкий человек, ценитель прекрасного, знаток этих мучительных и мутных часто волн литературной политики, где боролись честолюбие, где боролись репутация, где боролись тенденции, где боролись зоны влияния, где были кланы. Ему удавалось в этих потоках, как акуле или как дельфину, нырять, выныривать и управлять всем этим. Я был приглашен в «Литературную газету» с улицы. Само появление мое в «Литературке» было для меня чрезвычайно загадочным экспромтом. Я не журналист по профессии. Перед этим у меня был целый жизненный период, я провел эти годы в скитаниях. Я был лесником, я работал в лесничествах, в геологических партиях, я болтался, мотался по стране. Очень мало писал, публиковался в третьеразрядных губернских, уездных газетках. И потом увлекся фольклором, народными песнями. Двигался по нашим деревням, собирал эти песни. Были времена, когда мы с моими друзьями дома могли в Москве собраться и петь с вечера до утра, до ста песен, которых до сих пор нет даже в фольклорных сборниках. И вот я описывал свои походы, народные промыслы, песни, народные хоры, игрушки. Вся вот эта фольклорная исчезающая стихия, в ту пору в России все еще существовавшая. И публиковал эти очерки в каких-то периферийных изданиях и газетах.

И кто-то из «Литературной газеты» посмотрел, подглядел эти очерки, показал их Чаковскому. И тот просто пригласил меня в газету. С улицы, без всякого стажа, без всякого испытательного срока. Он сразу опубликовал огромный, на полосу, материал, посвященный, по-моему, игрушкам народным, дымковским игрушкам. А потом они меня послали на Украину. Сорочинская ярмарка там впервые возрождалась. И я дал огромный сочный, гоголевский такой пышный кусок, посвященный этой народной ярмарки. И стал частью этого комбината. Я, конечно, робел. Я поначалу очень робел этого высоколобого собрания. Сам Чаковский появлялся в газете нечасто, не каждый день. И когда он двигался по коридорам газеты - такое мрачноватое, высокое, конструктивистское здание на Цветном бульваре - он шел, не замечая сотрудников, как будто это были облака, как будто то были некие фантомы. Он не здоровался ни с кем, он смотрел вперед. У него изо рта торчала сигара, он курил экстравагантно и модно сигару. За ним по коридору стелился такой достаточно вонючий дым этой «гаваны». Он проносил горящую сигару сквозь толпу и исчезал. Зато постоянно имел дело с сотрудниками Виталий Александрович Сыроковский. Он сидел в кабинете, который был святилищем.

Я объясню, почему я об этом рассказываю. Когда я входил в его кабинет - с каким-то предложением или просматривая его пометки в моих материалах – я испытывал какой-то божественный трепет. Этот кабинет, этот стол, заваленный рукописями, эти табло на стенах, где высвечивались номера сданных или несданных полос. Эти прибитые на гвоздях газетные полосы, пахнущие краской типографской. Это было божественно и завораживающе и внушало такой восторг, а также некий ужас. «Литературная газета», повторяю, она была наполнена удивительными людьми. Каждый кабинет, где сидел тот или иной человек, был небольшой школой. Там появлялись самые разные люди. Там появлялись диссиденты, там появлялись фантасты, там появлялись авангардисты и экономисты. И за этими обшарпанными дверями постоянно что-то происходило, какой-то класс, какая-то аудитория. И я, переходя из кабинета в кабинет, очень много научился, очень многое сумел для себя уяснить и понять. Они - «Литературная газета», Сырокомский – мыслили такими категориями как акция. «Давайте устроим акцию». Что это за акция? Это не какой-нибудь мелкий материал или репортаж, анализ ситуации в том или ином министерстве. Он мыслил крупно. Ну, например, акции, в которых я принимал участие. Он послал меня на остров Даманский. Я был еще молодой, абсолютно неопытный юнец полуфольклорного склада. Я был брошен им на советско-китайскую воюющую, стреляющую границу. А летом этого же года был брошен на следующую боевую границу – китайско-казахстанскую, то же китайско-советскую.

Об этом я расскажу в следующий раз. Это была крупная акция. Или он мог пригласить и сказать: вот тебе задание, а ну-ка, садись на электровозы, потом пересаживайся на тепловозы, потом пересаживайся на бипланы, потом садись-ка ты на проезжающий танкер, а потом садись на военный тральщик, а потом садись на рыболовецкую шхуну. И проделай путешествие от Иркутска до Курил и привези мне десяток репортажей на эту тему. Вот такого рода масштабные акции. И в каждой из этих акций, конечно, окунаясь в эти акции, я окунался одним человеком, а выходил абсолютно другим человеком. И это было, конечно, пронзительное, очень важное в жизни каждого писателя, и журналиста особенно, ощущение твоей нужности. Магия твоих собственных поступков. Когда ты выполнил очередное задание в каком-нибудь кишлаке или ауле, где-нибудь в киргизских горах утром рано садился на сиреневого ослика, потому что там не было других транспортных средств. Ослик довозил тебя до автобусной остановки, ты садился в какой-то разболтанный автобус. А потом этот автобус привозил тебя на маленький полевой аэродром, где летали бипланы. Потом с этого биплана перелетал в областной аэропорт, где ходили межгородские линии. В конце концов, ты добирался до центра, где можно было сесть на крупный лайнер, какой-нибудь мощный «Ту» и оказаться в Москве под вечер. А наутро, потому что работал в ночь, как бы ты ни был измотан, ты приносил свой материал в газету. С трепетом ждал, получится он у тебя или не получится, примется он или не примется. Не было никаких амбиций. Если надо было редакторам сократить его в треть, все безропотно шли на это. Потому что газета была стволом орудийным, из которого снаряды пускали в цель. И мы никогда не роптали, если снаряд не подходил к стволу. Мы шли на то, чтобы уменьшить его, но чтобы он попал в цель.

Ю.БУДКИН: Александра Проханов сегодня о «Литературной газете». Совсем недавно этому изданию исполнилось 180 лет.

Ю.БУДКИН: Мы продолжаем. Это прямой эфир.

А.ПРОХАНОВ: Газета достигла своего апогея. Она была самой читаемой газетой в Союзе.

Ю.БУДКИН: «Литературная газета».

А.ПРОХАНОВ: «Литературная газета». У нее были миллионные тиражи. Ее выписывали инженеры, писатели. Учились, передавали новости, делали вырезки. Она была действительно властительницей дум. Такового было время, таков был мощный, блистательный коллектив, таковы были идеологи этой газеты. Закат этой газеты начался с момента ухода Сырокомского из газеты. Потому что на нем держалось очень многое. Его уход был странен. Он до сих пор не разгадан. Его можно было трактовать как одну из тайн советского времени. Что-то он натворил. После того как я с ним встречался, он говорил, что он не ведает, за что его так резко и бесцеремонно убрали в номенклатуру партийную. Кто-то говорил, что он совершил какой-то faux pas в присутствии Рашидова, всемогущего узбека в ту пору. Кто-то говорил, что он, будучи в Германии, позволил себе какие-то неточные формулировки в адрес Хоннекера и германского руководства. Кто-то считает, что причиной его ухода был один действительно курьезный случай, при котором я присутствовал. Когда делегация «Литературной газеты» поехала по Узбекистану, и мы приехали в Бухарскую область и встречались с руководством и первым секретарем Бухарской области, потом в дальнейшем посаженным за махинации с золотом. Виталий Александрович проявил свою наивность, свою как бы растерянность.

Он, произнося здравицу в честь принимающего хозяина, в присутствии аксакалов, в присутствии всей элиты, в присутствии всех баев и всей прессы, он сказал, желая сделать приятное, он поднял тост и сказал, что «Такие люди, как вы, это редкость, это национальное достояние. Я слышал недавно, что американцы недавно создают банк спермы выдающихся людей, чтобы потом можно было в дальнейшем из этой спермы вывести целую генерацию гениев. Я считаю, что место вашей спермы именно в этом американском банке». Конечно, это было faux pas. Но, может быть, и это послужило, это было воспринято как насмешка. Удивительно дело: после того, я уже давно расстался с газетой, обиженный ею и даже оскорбленный, после того, как я создал газету «День» в противовес «Литературной газеты», которая в период перестройки стала ужасно радикальной и разогнала, распугала огромные пласты своих читателей и авторов. В противовес ей и была создана газета «День». Я странным, мистическим образом получил место в том же кабинете, где сидел Сырокомский. И я - главный редактор газеты «День» - уселся в то самое кресло, в котором сидел Виталий Александрович. Я смотрел на эти таблоиды, которые уже были остановлены. Я еще чувствовал, может быть, запах табака, который он оставил в этой комнате. Это была таинственная, такая мистическая трансформация. Мне было очень как-то больно, горько и одновременно сладостно. Надо сказать, что моя литературная жизнь началась параллельно с газетой. Я никогда не печатал в газете своих произведений, рассказов.

Я печатал там свои очерки, военные, в основном, индустриальные очерки. И несколько таких вот философско-литературных, культурологических эссе. И моя судьба уже тогда в «Литературной газете», я понял, что я очень одинок. Я отдельный, я не примыкал ни к одному из кланов. Потому что деревенская проза… я был технократом, певцом-машиной, пытался одухотворить машины, я пытался это дряхлеющее государство, эту дряхлеющую мегамашину нашей страны вдохнуть в нее новую энергию, интерпретировать ее, как это делали русские космисты. И это было странно даже самому государству, которое посылало меня, может быть, на полигоны и на войны и смотрело на меня как на странного чудака, романтика. Деревенские, которые вообще боялись машины, которые считали, что машина, в том числе и машина государства, является тотальным злом. Они не принимали меня за своего. И дискуссия одно время, которую я там развернул, начал в «Литературной газете», она называлась «Большаки и проселки», где упрекал, может быть, не совсем тактично, «деревенщиков» в их некоей старомодности, уездности, земскости. Она меня окончательно поссорила на долгие годы с деревенской прозой. Что касается городской прозы, трифонианцев так называемых, конечно, они видели в государстве зло. Они видели в государстве топор, который обрубил все цветущие ветви такого интеллигентного развития. А я, певец государства и милитарист, по сути, я бы им чужд. Чужд я был и так называемой секретарской литературе, создателям таких литературных эпосов, как Иванов или Проскурин. Очень достойные художники, сделавшие огромное дело, сумевшие как бы всю эту бурную, непредсказуемую советскую историю опоэтизировать, создать такие огромные блоки – советский эпос. Поэтому, повторяю, моя жизнь в литературной среде была очень странной. Да и не только моя.

Одно очень интересное явление, которое, пожалуй, не описывается культурологами и критиками той поры. Вот эти три направления – деревенское, городское и такое секретарское, как мы назвали, все эти люди заполонили все пространство литературы. Они создавали нормы, они создавали дискуссии, они печатались, они представляли литературу. К этому времени народился совершенно новый слой писателей. Мы, в ту пору 40-летние молодые писатели, возмущались вот этой монополией, монополией этих трех культур больших. И мы решили пофрондировать. Мы создали литературное сообщество, литературный клуб, который называли «Клуб 40-летних» или «Московская школа», и фронтом, там человек 20-25 было, вышли на авансцену литературы, объявив такой как бы протест. Это очень напугало литературную, да и не литературную, а идеологическую среду. Потому что только что был «Метрополь». В этом усматривали взрыв такого диссидентства, большая угроза такого внутрилитературного заговора. Мы не преследовали эти цели. Просто нам казалось, что вот эта монополия стариков, старцев, она пагубно сказывается на всем литературном процессе. И вот эта группа так называемых 40-летних довольно бурно, интенсивно работала и продвигала свои идеи, свои тексты, являясь таким конгломератом. Это была дружба. В эту группу входили такие люди как Маканин и ваш покорный слуга, Анатолий Ким и Владимир Личузин, критик Бондаренко, Руслан Киреев, прозаик Курчаткин.

Это были все очень интенсивные художники. И эта дружба обещала такого цветения в дальнейшем, если бы не 91-й год, который топором на плахе расколол все общество, все культуру и нашу группу. То есть дружившие между собой люди перестали кланяться, они ушли в разные фланги. Скажем, не знаю, Курчаткин, который вошел в группу «Апрель», он, как многие считают, повинен в том, что арестовали Асташвили и потом его уморили где-то в нужнике за его якобы воинствующий антисемитизм. Одних писателей, нас искусственно разделяли. Были статьи, в которых одновременно моих друзей хвалили и превозносили, а меня, например, унижали, всячески оскорбляли. То есть было искусственное разделение. И вот этот мир «Литературной газеты» и литературного такого сообщества, он был рассечен и распался по всей линии. Но он очень сильно затронул именно наше поколение, нашу генерацию. Я до сих пор несу как бы в своей спине ударивший тогда в нас топор.

Ю.БУДКИН: Это Александр Проханов в прямом эфире на «Русской службе новостей». Сегодня он вспоминает новейшую историю «Литературной газеты». Продолжение через три минуты.

Ю.БУДКИН: Сегодня разговор об истории «Литературной газеты». Некоторые уже говорят, что это старейшая газета в Российской Федерации на сегодня. 180 лет исполнилось.

А.ПРОХАНОВ: Да, она переживала и взлеты, и падения литературы, целой литературной эпохи. Я был свидетелем взлета «Литературной газеты» и советской литературы. Потому что это была великая литература. Она была великая вся, и вся она была советская. Потому что и Солженицын был советским писателем, и запрещенный Булгаков был советским писателем. Вот эти оси, оси координат, которые были проведены советским строем, советской идеологии, оси, относительно которых одни произведения считались упадочническими, а другие абсолютно достойными сталинских премий, эти оси и делали всю литературу советской. Как только эти оси исчезли, литература распалась на корпускулы, те, в которых она сейчас и пребывает. Ведь советская литература создавалась базовыми книгами. Книги, которые государство объявляло носителями новых идеалов советских. Например, фадеевский «Разгром» или «Как закалялась сталь», или «Оптимистическая трагедия» Вишневского. Эти произведения входили в литературу как какие-то нормы, как какие-то псалмы такие советские. Под эти книги выстраивались целые тенденции, целые школы – поведенческие, моральные, политические школы. Как начиналась советская литература с книг, так она и кончалась книгами. Советские лидеры, которые поставили на своем государстве большой крест и начали демонтаж Советского Союза, они использовали в качестве средства демонтажа тоже книги. Были так называемые перестроечные книги. Которые, появляясь, они изымали, каждая изымала из советского резервуара определенную долю ценностей. Такие книги как «Белые одежды» Дудинцева или «Дети Арбата» Рыбакова. Или «Печальный детектив» Астафьева, или «Пожар» Распутина.

Эти все книги появлялись в перестроечный период. И они были теми колоннами, которыми закрывалась советская литература. Если те упомянутые мною раньше книги были такими пропилеями, через которые советская литература входила в мир, то она уходила из этого. Она ушла из «Литературки» тоже. Мы видели, как «Литературка» умерла у нас на глазах. Она вдруг страшно радикализировалась. Она превратилась в ультрарадикальную, либеральную газету, либеральнее многих других. Она превратилась в желто-либеральную газету. Она изгнала из своей среды все, что так или иначе связано было с оппозицией, с антиперестроечными, с базовыми, с национальными русскими, с советскими ценностями. Превратилась в такую очень злобную и жестокую газету, которая занималась дефомацией. Она занималась дефомацией ее врагов. И ваш покорный слуга, который, повторяю, «Литературной газете» обязан очень многим, и который из ее рук я уходил в эти опасные путешествия, авантюры кидался, и она принимала меня всегда. Она меня обогревала, она награждала меня своей любовью, благодарностью, мои боевые репортажи. Вдруг в прекрасный день «Литературная газета» мне в спину вонзила несколько ножей. Она стала упрекать меня за мой афганский поход, за мои никарагуанские, за мои военные, патриотические работы. Я ушел из газеты оскорбленный и обиженный. Тогда же газета, получив новых редакторов и новый ассортимент журналистов, она совершила непозволительный просчет. Она со своей первой полосы сбросила портрет Горького.

Там были две эмблемы: там была эмблема Пушкина, который основал «Литературную газету», контурный рисунок Пушкина. И рисунок в профиль Горького, который демонстрировал советскую эру. Она в угоду таких антисоветских настроений сбросила Горького, оставив одного Пушкина. И только с приходом Юрия Полякова, современного редактора, который выправил или старается выпрямить этот ужасный крен, Горький был возвращен как эмблема «Литературной газеты». И сегодня «Литературная газета» пытается опять балансировать, стать центром и аккумулятором литературной жизни. Удастся ей это или нет, я не могу сказать.

Ю.БУДКИН: Александр Проханов. Это прямой эфир на «Русской службе новостей». Реклама.

Ю.БУДКИН: Сегодня разговор о новейшей истории «Литературной газеты», которая на днях буквально отметила свой 180-летний юбилей.

А.ПРОХАНОВ: Да, именно ей, этой газете, я обязан встречами и знакомствами с великими людьми, с великими писателями советскими. Мой старт в литературе был связан с именем Юрия Валентиновича Трифонова, который сегодня, наверное, был бы моим очень сильным оппонентом, а, может быть, даже врагом и противником. Именно Трифонов прочитал мои первые рассказы, мои первые очерки, заинтересовался и пожелал со мной познакомиться. Впоследствии он собрал все мои еще не напечатанные вещи. Я издал свою первую книгу «Иду в путь мой». И Юрий Валентинович сделал к ней очень важное для меня предисловие, преамбулу написал. Но знакомство у нас с ним стало очень курьезным. Мы никогда друг друга не видели. То есть я, может быть, видел его мельком, а он меня совершенно нет. Мы назначили с ним свидание в Доме литераторов, ЦДЛ. «Как я вас узнаю?» - сказал он. А я говорю «Юрий Валентинович, я только что вернулся из поездки очень интересной по деревням, в которых делают игрушки. И я привез оттуда деревянные игрушки.

Я буду стоять у входа и держать в руках большое деревянное яйцо, раскрашенное цветами, ягодами, птицами. Вы узнаете меня». И действительно, вошел человек такой немножко мешковатый, с такими чуть негроидными губами, мягкий. Увидел это яйцо, мы с ним поздоровались. Он повел меня в святилище Дома литераторов - в дубовый зал. Мы с ним там поужинали. Мы сидели около этого витража за столом. Я ему рассказал о своем пути, о своих скитаниях. Он очень доброжелательно, с интересом слушал. Видимо, ему казалось, что это было нечто новое в литературе, вот это мое мироощущение. И потом он написал предисловие. Предисловие к моей первой книге, которое он хотел назвать «Человек с яйцом». Я взмолился «Юрий Валентинович, не делайте этого, потому что весь мой дальнейший путь в литературе будет связан с этой кличкой. Меня так и будут звать: а, это человек с яйцом». И он понял меня, посмеялся и дал другое название. Что не помешало теперь молодому, очень яркому, талантливому критику, эссеисту Льву Данилкину написать обо мне книгу, которую он все-таки так и назвал – «Человек с яйцом».

Теперь мне не страшно: с яйцом, с двумя, с четырьмя яйцами. Я слон, которому уже ничего не страшно. И вот я помню этот наш с ним ужин, нашу беседу. Потом мы с ним разошлись, он разочаровался в моем направлении, таком ультранациональном. Выбрал себе другого ученика, другого последователя. И потом он вдруг умер. Я помню, что он лежал в гробу этом дубовом в зале. Мне было странно, что его мертвая, белая, очень красивая голова находилась как раз в том месте, где когда-то стоял наш столик, и он живой беседовал со мной. Эта самая голова говорила какие-то удивительные, очень добрые и возвышенные вещи. Я был знаком с Шолоховым. Это знакомство было ошеломляющим. Михаил Александрович уже догорал, угасал, до его кончины оставалось два, по-моему, года. Каждый год в Вешенской справлялось его рождение. Это был уже не семейный праздник, это был государственный праздник, литературный праздник, куда съезжался весь бомонд, московский, кремлевский, кубанский, донской. И вдруг среди именитых гостей, а он лично приглашал двух-трех человек, остальные съезжались по номенклатурным спискам. Он назвал людей, которых хотел бы видеть на своем застолье. Назвал Михаила Алексеева, маститого писателя, фронтовика, уже лауреата премии, который о Шолохове писал. Назвал Егора Исаева, очень яркого такого поэта, публициста, тоже отмеченного, то ли у него была премия, то ли он был Герой соцтруда, такой уже абсолютно состоявшийся писатель. И вдруг назвал мое имя. К великому изумлению всего нашего литературного начальства. И вот я оказался там на этом празднике. И я его никогда не забуду. Это был первый этаж его дома, его виллы. Масса цветов. Такое количество цветов с тяжелым розовым запахом, что мне даже казалось жутко, что-то было кладбищенское в этом. Много вина.

И люди, которые уже выпили немножко, разгорячились и перестали смущаться, они вдруг пустились в такое славословие, в хвалу Шолохову. А он маленький человек, ссохшийся уже, очень хрупкий, очень болезненный, ничем не напоминавший казака-рубаку, сидел в центре за столом и держал маленькую рюмочку с коньяком. Он не пил, просто держал, как такую лампадку. И меня поразило хрупкое, сахарное его запястье, уже какое-то детское запястье. И он смотрел на всех, улыбался, иногда глаза его наполнялись слезами. Он плакал, молча плакал. Потом глаза высыхали. А весь этот бомонд, эта публика вокруг него бушевала. На него налетали, чтобы чокаться, обнять его командующие военных округов, ракетные генералы, директора заводов, «Атоммаш». На него налетали эти вельможные секретари крайкомов и райкомов, представители ЦК. Они произносили какие-то огромные жуткие, страшные, как … речи в его честь. Они чокались с налета об эту рюмочку, казалось, сами разбиваясь вдребезги, налетая на эту рюмочку. И я вдруг понял, что такое национальный писатель, что такое государственный писатель. Шолохов тогда был важнее для Советского Союза всех ракетных установок, авианосцев. Вокруг него, как вокруг Солнца, двигалась огромная советская идеология. Я не забуду эту встречу, которая с ним произошла. Помню встречу с Баклановым и наши с ним отношения, очень краткие. Нас тоже опять развела судьба. Он был одним из моих таких явных противников и даже хулителей. Но тем драгоценнее я вспоминаю момент, когда мы были в Тобольске. Нас привезли в Тобольск, мы пошли на кладбище посмотреть могилу Кюхельбекера, на которой стоял крест бронзовый. Кто-то рядом поминал своих близких. Какая-то семья пришла, водочка, закусочка. Мы с Баклановым сидели. Они пригласили нас. Мы подошли к этой неведомой семье, это неведомой могиле.

Нам налили водки, мы с Григорием Яковлевичем чокнулись, опьянели немного и сидели на этих каменных древних ступенях около могилы Кюхельбекера. И ничто не предвещало этой страшной распри, которая расколола литература. И поставила Бакланова, он был старше меня, конечно, и весомее, поставила меня и его на разные чаши весов исторических. Очень важна для меня такая близость и душевные отношения с Юрием Васильевичем Бондаревым. Это, конечно, рыцарь. Я не говорю о его литературе. Огромной, военной литературе. Это пример воззренческой, переломной, его эпоса, таких как «Берег», «Выбор», «Игра». Я говорю о том, какой это был и остается такой честный, несгибаемый, очень моральный, очень яркий, очень благородный, очень брезгливый по отношению к злу человек. Именно он, Бондарев, не принял из рук Ельцина награду в свое время. Он, Бондарев, предупреждал в момент, когда все ликовали, все вились, были очарованы Горбачевым, он предупреждал, что Горбачев зажег лампаду, огонь над пропастью. Он на партконференции, где отменяли статью Конституции, делающую партию правящей, он говорил, что «вы подняли самолет в небо, но вы не знаете, куда он сядет». То есть он был ярким оппозиционером. И в тяжелые дни 91-го года именно он, Бондарев, возглавил писательское сопротивление в нашем Союзе российском, где бы забаррикадировались и отражали атаку Евтушенко и его соратников.

Очень интересная, загадочная судьба ухода с поста Союза писателей СССР Георгия Мокеевича Маркова. По существу, он был бессменным главой Союза писателей СССР. Он был фигурой статусной, он был фигурой вельможной. Он в дни торжеств или в дни всяких проводов, печалей поднимался на Мавзолей. Его ставили рядом с собой генсеки. Такое внимание уделялось литературе и главе Союза писателей СССР Маркову. И вот шел очередной съезд. Это были уже времена перестройки. И Марков готов был обновить состав секретарей новыми людьми. Людьми, которые, как ему казалось, могли бы пойти на смену старикам. И ваш покорный слуга тоже был в числе тех, кого хотели ввести в руководящий состав Союза писателей. И вот произошел удивительный случай. Съезд был в Кремле, в Кремлевском большом зале. Сидели Горбачев, Яковлев. Нас, эту молодую поросль, вызвали и тоже посадили на сцену в знак того, что мы как бы будем увенчаны потом. И Марков читал свой обычный, традиционный доклад. Достаточно такой скучный, достаточно обычный. Из таких трюизмов состоящий. Такой тяжеловесный секретарский доклад. И во время чтения он вдруг умолк. Потом прочитал еще раз фразу, которую только что произнес. Потом опять умолк. Потом в третий раз пытался ворваться в свой собственный текст, прочитал эту фразу. И опять умолк. А потом стал оседать в трибуне. Его унесли, вывели из зала. У него был инсульт. По существу, он уже тогда почти умер. И это послужило поводом для моментального поворота, который произошел в Союзе писателей СССР.

Яковлев своей цепкой хваткой такой произвел трансформацию списков, он ввел в состав Союза писателей людей ярко либеральной окраски, что потом и послужило поводом для разрушения Союза. Некому было отстаивать Союз, некому было сражаться. Я думаю, что Марков, возможно, был умертвлен тогда.

Ю.БУДКИН: Это Александр Проханов. Короткий перерыв на рекламу.

Ю.БУДКИН: Продолжаем эфир. Андрей, наш слушатель, просит вас рассказать, а как в «Литературке» контролировали в советское время. Были ли специально обученные люди из идеологического отдела ЦК или, может быть, были «люди в черном» из КГБ?

А.ПРОХАНОВ: Ну, да, за каждым из нас стоял человек с топором, мы просвечивались насквозь рентгеном. Каждая наша строка взвешивалась на весах в цензуре. Ничего этого не было. Просто были нормативы, которыми руководствовались сам главный редактор или редакторы отделов. Материалы политически сложные, например, материалы, связанные с международной политикой, они должны были проходить цензуру и получать визы либо в МИДе, либо в Министерстве обороны. Это было так. Может быть, отчасти и теперь это происходит в жизни, я не знаю. И вот последнее, я хочу рассказать о моих странных отношениях с Евгением Евтушенко. Потому что Евтушенко был, по существу, олицетворением всего этого перестроечного авангарда. От него исходила эта кипящая, шипучая такая энергия протеста, разрушения. Он был на пике всех событий, он возглавлял весь этот перестроечный бум.

Он был любимцем либералов. Действительно, он был очень яркий, экспрессивный человек. И когда добивали, разрушали Союз писателей СССР, он был участников этого рассечения секретариата. Он изгонял стариков-секретарей такого патриотического направления консервативного из Союза писателей. Он возглавил весь этот литературный либеральный штаб. И поэтому, когда уже все это произошло, когда случилась эта беда со страной, он оставался для многих из нас, для людей другого фланга, олицетворением этого пожара, этой беды. Он был ненавидим, он был в нашей среде демонизирован. Как многие из нас в их среде были демонизированы в ту пору. И мы задумали сжечь его чучело. И мы пошли в захваченное ими здание Союза писателей на… сейчас Поварская она называется, дом Ростовых. Мы долго клеили это чучело, придавали ему черты Евтушенко с его острым, утиным носом. Мы обрядили это чучело в такую хламиду пеструю, он очень пестро одевался и продолжает одеваться. Мы это чучело навьючили на палку. Мы пропитали его горючими смесями, вынесли его на снежный двор Союза писателей и там подожгли. И устроили такое камлание. Как сжигают вот Кострому, Масленица, встреча весны.

Мы так же ходили, пели, танцевали вокруг горящего чучела Евтушенко. Это было такое довольно эффектное зрелище. Это было первое чучело, которое было сожжено в новой России. Потом, спустя много лет, когда Евтушенко исчез, он уехал в Америку, его не стало видно, он перестал быть кумиром, он читал какие-то лекции в третьеразрядных колледжах. Почему-то он добивался этого счастья и добился, от этого счастья сам улетел в Америку и не стал жить среди этого рая демократического. На франкфуртской ярмарке, там представлялся мой роман «Господин гексаген», я прилетел во Франкфурт, был вынужден резко сократить там свое пребывание, у меня скончался любимый друг здесь. Я полетел в Москву. И вдруг в аэропорту на отлете, у турникетов, где стояла очередь, я увидел странную фигуру – высокая, тощая, в чем-то оранжевом, как будто это был буддистский бонза. На нем все это болталось, эта хламида. Ба! Это был Евтушенко Евгений Александрович. И столкнувшись нос к носу, как всегда это бывает за границей, мы совершенно забыли, кем мы были друг для друга в недавнее время и кинулись в объятия, обнялись. Мы обнялись, расцеловались, сели в самолет полупустой, заказали себе вина легкого. И летели из Франкфурта в Москву, пили вино, вспоминали.

Он так рассудительно посмотрел: «Подожди, но ты же сжег мое чучело?». Я говорю: «Да, я сжег чучело. Но ты же живой и даже без следов ожога». И у меня было странное ощущение. Я не могу до конца его передать. Это было ощущение, видимо, таких старых воинов, ветеранов, которые сражались с одной и с другой стороны. Одни за свои ценности, другие за другие. Такие, видимо, ветераны советско-германской войны. Которые встречаются сейчас где-нибудь в Клину или где-нибудь во Ржеве, садятся на пень, немцы-старики и русские-старики, те, кто остался от той войны. Выпивают по стакану водки, смотрят друг на друга. Иногда братаются, иногда просто плачут, потому что нет их великой Германии, за которую они шли в этот поход по всему миру, нет великого Советского Союза, за который сражались и умирали эти старики. Мы с ним были такие старые солдаты двух разгромленных армий. Хотя я думаю, что моя империя, о которой я чаю, она еще впереди. Поэтому я не жалуюсь на свой литературный век. Я утолен абсолютно. Сейчас выходит собрание сочинение моих в 15 томах. Мои книги стоят на полках магазинов самых элитных. Но иногда, вы знаете, меня посещает удивительное сновидение, удивительный сон. Несколько раз он мне уже снился. Мне снится, что я молодым человеком прихожу в «Литературную газету». Я вхожу в этот холл, в этот старомодный лифт, тяжелый, лязгающий этими шелестящими и скрежещущими машинами, с масляным тросом. Стоят люди. Я подымаюсь на второй этаж, иду по этому коридору. Конечно, во снах он изменен и трансформирован. И я, поверите, я чувствую запах сигары так, как будто только что передо мной прошел Чаковский. Такова загадка, такова мистика человеческой жизни.

Ю.БУДКИН: Это Александра Проханов. Сегодня он вспоминал о «Литературной газете», которую он застал. Александр Андреевич, в самом начале рассказа вы заговорили, что до Чаковского это была профессиональная газета, потом она стала такой широкой, общественной газетой, она вызывала большой резонанс. Та «Литературная газета», которая сейчас, в 2010 году, это профессиональное издание или все-таки широкое общественное?

А.ПРОХАНОВ: Трудно сказать. Повторяю, Полякову досталась ужасная, убитая газета. Он ее реанимировал и продолжает ее реанимировать. Она не стала властительницей дум. Но он сделал большое дело. Он пытался и пытается сохранить баланс тенденций в сегодняшней литературной среде. Литература как явление исчезла. Литературы нет. Есть блестящие писатели, есть прекрасные произведения. Но вот этой системы отношений нет. И Поляков пытается ее выстроить.

Ю.БУДКИН: Это был Александр Проханов в прямом эфире на «Русской службе новостей».

Просмотров: 472

Написать ведущему

Спасибо за Ваше письмо
Ваше имя:
Email:
Введите код:
CAPTCHA code image
Change the code

Наверх